URL
13:18

Авторы - глупейшие люди, хотя вины в своем графоманстве не имеют. Графоманство их болезнь, а не прихоть. Но они глупы, потому что дали развится тому, что причиняет им дополнительные нравственные страдания, будто им мало кажется тех страданий, которые они получают от жизни, как и простые люди.

Во всем лукавец и паяц
Окунув в чернильницу перо, я вывел на желтой бумаге первые слова: «Я не люблю свою мать». И надпись родилась чернее зимы, чернее тоски по прошлому. Бумага желта не от краски – от старости, превратившей её в ломкий лист; осторожно нужно писать на ней. Я нашел бумагу случайно, несколько потемневших листов с водяным знаком на каждом. Продавец уверил меня, что бумага старше моего прадеда. Руки человека весьма искусны, а мозг изобретателен, и где-то внутри сидит черт-обман, толкающий нас на не благие поступки; однажды, враз усомнившись, я принес в жертву один из старинных листов, чтоб только развеять сомнения, ибо не мог дальше жить в неопределенности; оказалось, что в тот день черт молчал, бумага была настоящей. Я решил, что напишу на ней самое главное, что есть в моей жизни, поскольку тому, кто старше моего прадеда, нельзя говорить вздор. Окунув в чернила перо, я вымолвил жуткие слова правды:
- Я не люблю свою мать!
Бросив перо так, что брызнула капля, я уставился на надпись. Да, не люблю, нельзя лгать тому, кто состарился еще до моего рождения. И если бы каким-то чудом здесь оказалась мать, она, наконец, смогла бы узнать правду, но небо милостиво: я пишу, запершись в комнате, и только часы создают видимость жизни и сотоварища. Так лучше всего, что ей никогда не придется прочитать написанное; возможно, она и умрет в неведении, в чувстве любви… Как нам дорого то, что придумано в серьезном состоянии ума!
Склоняясь вновь над желтой бумагой и царапая темные пятна (настоящие печати времени, испещрившие лист как ягуарову шкуру), я продолжаю рассказ, и, хотя соберу армию слов, они станут лишь дополнением, каким-то громоздким довеском к тем пятерым словам, что уже родились. Правда заключена в первом предложении, остальные же – как доказательство.

**
Вчера я случайно встретился с матерью. Сам виноват: в конце улицы есть лестница для спуска к пруду, старая лестница, перила погнутые, ступени источенные. Мальчишкой я бегал по ней, висел на перилах, швырял камни в воду. Вчера, повернувшись спиной к улице, я снова повис на них, как встарь, но время не оглянулось, перила остались намного ниже, чем я помнил. Вот тут меня и настигла мать. Я только почувствовал, как чьи-то пальцы легли мне на руку, будто ловя её, и голос матери произнес:
- Ну, привет!
Я обернулся. Выцветшие глаза матери встретились с моими глазами, она улыбнулась, меняя рисунок лица. Странное дело: и мое лицо избродили морщины, но она забрала их львиную долю; я стар, очень стар, но она ухитрилась стать старше меня. Цепко вцепившись в мою руку, как одинокое дерево корнями в землю, мать держала меня, не давая уйти. Нужно сознаться, что я избегаю с ней встреч и любого общения, соглашаясь на него в крайних случаях, когда само приличие вопит от возмущения.
- Что делаешь? Может, пойдем ко мне?
- Нет, не могу, мне нужно бежать на работу, - привычно лгу я. Горы лжи давно высоки.
- Хорошо, тогда зайдешь ко мне в субботу? – смирившись, мать отпускает меня. Я смотрю ей в лицо. Удивительно, но её губы произносят совсем не то, что глаза; я слышу одно, а вижу другое, и внутри словно звучат два голоса, как два магнитофона с разными плёнками. Один вдруг замолк (мать ждет моего ответа), и голос другого становится мощным и слышным:
- Почему ты ко мне не приходишь? Ты мой ребенок, я хочу тебя видеть, любить! Потому что имею право.
И тут я отшатываюсь.
- Да, мама, зайду обязательно, - отвечаю губами, и она радуется. А я точно знаю, что к субботе найду причину, чтобы пропустить нашу встречу, и, заперев дом, останусь внутри совершенно один на всю субботу. И матери скажу, что пришлось уехать по делам. Она догадывается, что я лгу, но не в силах понять ни причин моей лжи, ни отчуждения; она давно обижена, я понял это, узнав ее месть – однажды, когда умерла бабушка, она, мгновенно собравшись, уехала на похороны в другой город. Она уезжала в молчании, а я тщательно прятался дома и даже не знал происшедшее. Всё открылось случайно: поняв, что молчать три недели подряд уже невозможно, я поднял трубку телефона и набрал её номер. После долгих звонков сработал автоответчик, и в течение трех часов только он отвечал мне. Наступил и прошел вечер. Потом мать сама связалась со мной:
- Ты мне звонил?
Она рассказала о смерти бабушки спустя неделю после похорон, только вернувшись из другого города.
- Ты всё равно не смог бы поехать, - сказала она, намекая на мою вечную «занятость».
Приличия давно уж молчали; помимо цинизма, в нём отразилась бездонная пропасть её обиды на меня, обиды, скопленной за годы и хлынувшей разом. Так река, переполнившись, в безумии рвёт плотину и бьет слепо, наотмашь и сильно. Именно так, как хотел я, к чему и стремился, к полноводной реке обиды, смывающей всё.
Тот разговор подтолкнул меня к мысли доверить старой бумаге то, что я не мог доверить старому человеку, написать то, что не мог произнести вслух. И я начал выводить на ней букву за буквой, изредка погружая перо в черноту ночи, и рожая слова с черным смыслом:
«…и сделаю всё, чтобы разрушить её любовь ко мне…»

**
Они любили дитя, ещё на свет не явившееся. Мать и отец слили вместе свою любовь, как русла двух рек, чтобы вдвое сильнее стала она, и сейчас мне выпало рушить крепчайший из бастионов, их цитадель любви. Я разрушу то, что прочнее стали, я сломаю то, что стоит целый век. Потому что у меня есть тайна, которую нельзя знать матери; вот она: я мёртв, давно уже мёртв, и то, что хожу, смотрю, говорю – лишь видимость жизни, подаренная мне отцом; сердце моё не бьется, и ток жизни не гонит кровь по венам. Не знаю, что он почувствовал, когда осознал мою смерть; одно мне известно – он постарался скрыть от любимой гибель ребенка, и, уважая его решение, я тоже молчу. Оно было мгновенным и непреклонным; приняв его, он схватил нож и ударил тугую веревку. Веревка лопнула, и я рухнул на пол. Отец не желал отступать: свою жену он любил больше меня, и не мог причинить боль той, что любил. Он приподнял мою голову и, соединив свои губы с моими, влил в меня видимость жизни. Он звал меня, не давая покоя, в надежде на то, что я услышу его голос и поверну обратно. Как повивальная бабка, он теребил меня до тех пор, пока я не открыл глаза и не сделал свой первый вздох. Лишь тогда отец выпустил меня, и оживший мертвец встал на ноги.
Так я дважды родился, один раз в любви матери, другой раз – в любви отца, но отец недолго прожил: он ужаснулся содеянного, устрашился мертвеца, которому дал подобие жизни. Страх сгрыз его, как пёс свою кость. В последние дни, когда он умирал от испуга, я, глядя в его глаза, понял, что делать.

**
Я читаю строчку, написанную на старой бумаге, но вижу одно только слово. И, хотя оно стоит в окружении братьев, их я не замечаю.
«…любовь…». Разве теперь не ясно? Это же имя врага, коего нужно убить, изничтожить, пока он не убил меня. Я дважды рожден, но великая сила так неразрывно связана с жизнью, что против воли стала моим врагом. Там, где любовь – там и жизнь; я добровольно избрал смерть и шагнул в неё, и стал частью смерти; отныне любовь и я не можем вместе существовать. Любовь живет в сердце матери.
Мама! Я знаю, как дорог тебе твой ребенок, твой единственный сын, я – твое существо, часть тебя, потеря которой болезненна, едва ль не смертельна! Любовь рушит смерть, чтобы на мертвых останках воспеть торжество жизни, но я выбрал смерть, и сделанного не воротишь; если любишь меня, то защити, упаси от своей любви. Ты разрушаешь меня. Если станешь дальше любить, то плоть моя отойдет, обнажив кости и показав всем, кто я есть. Я мертвец, и отец понял правду, но вернул меня назад в мир живых ради возлюбленной. И вот отчего я сейчас дышу, говорю и смотрю – всё это ради тебя. Мы оба должны отречься от любви, чтобы я не умер, пока ты жива, чтобы ты умерла не от горя – но от старости. Нельзя матерям умирать позже детей, сказал мне отец, когда я заново родился, и я принял его слова, как клятву, как долг. Ради данной мной клятвы я разрушу твою любовь, иначе она убьет меня раньше срока, и правда откроется. Ты не выдержишь правды, и тогда умрешь позже меня, но я сдержу слово, данное отцу. День за днем, кирпич за кирпичиком я ломаю крепость любви, возведенную вами; крепость, чьей зримой оболочкой являюсь я сам. Это единственный путь, чтобы выполнить долг. Когда отец умирал, я, кроме ужаса, прочитал в его гаснущих глазах мольбу сделать так, чтобы любимая оставалась в неведении до своей смерти, и у одра поклялся всё сделать.
Но не только слово, данное умирающему отцу, слово, которое крепче стали, сковало мою волю. Другая причина мне стала понятна. Я не хочу умирать и стану оберегать твою жизнь, пока старость (не ужас) полностью выпьет её. И только когда ты уйдешь, и я осознаю твою смерть – лишь тогда я освобожусь, и снова смогу лечь в землю и вернуться к себе.

**
«Я не люблю свою мать, и сделаю всё, чтобы разрушить её любовь ко мне, потому что люблю её». Бессмыслица, написанная на старинной бумаге, которой нельзя лгать, поскольку она старше моего прадеда. Если говорить бессмысленно слова, оставляя большую часть в себе, то никто не проникнет в тайну; когда чужие глаза прочитают мои строки, то чужие руки отложат листок, а чужое сознание не всколыхнётся: оно не поймет того, что написано.

Загадка человека
Человек это ум и нравственность. Чтобы приобрести нравственность, нужен очень мощный ум; ум, могущий думать, анализировать и находить верное. Никто не рождается человеком по умолчанию, стать человеком не так легко, как кажется - нужны развитые ум и нравственность. Существо, умеющее прямо ходить, умеющее разговаривать, писать, создавать творения, складывать и вычитать, находить следствие из причин - это существо не человек.
Это заготовка человека. Исходный шаблон. Выкройка будущего изделия.
Многие останутся заготовками до смерти. Чтобы стать человеком, нужны ум и нравственность.

Центр человека скрывается в мозге

21:15

Во всем лукавец и паяц
Такого шлепка по собственному самолюбию я давно не получал. И еще я имел неосторожность писать в дневнике Черного о том, что думаю, свои рассуждения о слепом, что возбраняется - дневники созданы не для личности, а публичности. Перехожу на бумажный вариант

Во всем лукавец и паяц
Часть 1. Дарья

Модест Павлович Грацкий опустил платяную щетку, коей охаживал свои плечи, и сильно втянул носом воздух; он не ошибся: в комнате нарастал ненавистный махорочный дух.
- Надо же, опять курит, только же папиросу оставил. Всю квартиру изгадил, извонял! – раздраженно подумал он, но вслух не сказал (могли и услышать); подумал и с ненавистью уставился на крашенную белую дверь, откуда выплывал запах. За дверью скрывался курильщик, рабочий Петров. Махорочная вонь необычайной силы, присущая дешевым сортам табака, заполонила квартиру, влезала в любую щель, проникла на кухню, где гремела кастрюлями жиличка Лиля. Модест Павлович отшвырнул щетку и бессильно уставился в зеркало, на собственное отражение. Зеркало стояло здесь много лет, оно принадлежало ещё матери Грацкого, и от неё перешло к сыну; когда-то золоченая рама потеряла свое роскошество, стекло потускнело, потемнело, и по нему пошла трещина. Оно уже неполно отражало предметы, а словно скрадывало отражаемое по углам, накладывая непонятные тени, отчего в зеркале всё казалось меньше и старше, чем было на деле. Отраженная в нём передняя виделась крохотной и темной, фигура Грацкого – какой-то линялой и пыльной, а лицо его приобретало нездоровый сероватый оттенок, какой бывает у тяжкого больного.
читать дальше

20:47

Во всем лукавец и паяц
Тетушка сказала, что я не люблю своих героев и вечно им устраиваю несладкую жизнь. Наверно, так происходит потому, что я не люблю себя, слишком хорошо понимая собственную натуру. Я не могу, подобно другим людям, вспомнить нехороший свой поступок и тут же его забыть; моя память неизбирательна

Рассказ "Никчемный человек" выходит автобиографичным, но мне нравится его писать.

19:36

Соавтор
Мне без вас так скучно. Зачем ушли? И надолго? Я жду здесь каждый день

22:13

Во всем лукавец и паяц
Скучно.
Грустно.
Испортил текст, и пропал соавтор. Можно днями молчать, и никто не заметит.

Во всем лукавец и паяц
Бегущая толпа накрыла Берестенева на самом верху длинной лестницы. Он только успел сделать три шага, пройти три ступени, ощупывая дорогу легкой тростью, как в настороженные уши нарастающим шквалом ворвались крики, гиканье, мат, ор; накрыли с головой подобно океанской волне и испугали до дрожи. Берестенев замер. В абсолютной темноте рождались звуки, и он чутко ловил их, по звукам пытаясь угадать, пропал ли или беда пройдет мимо. Он давно ослеп, и уши были его единственными друзьями и помощниками.
Справа и слева дробно застучали подошвы – Берестенев стоял на пути бегущих. Толпа молодых, разгоряченных вином и похотью, людей вынырнула из-за угла и помчалась к подземному переходу; зрячие прохожие благоразумно убрались с её пути, но не Берестенев. Он встал, как шаткая преграда, против них, его трость и очки не заметили; первые из бегущих обогнули его, пронесшись мимо, и он стоял неподвижно, надеясь на чудо. Но чуда не было: спустя несколько секунд после того, как толпа поравнялась с ним, Берестенев ощутил сильный толчок в плечо. Он взмахнул руками, выронив трость и ухватив пустоту, и упал вбок. Несколько раз он успел провернуться, прежде чем достиг ровной площадки внизу, но когда он, наконец, лег на нее, его седой висок остановил гранит ступени. Берестенев перестал слышать звуки.

**
читать дальше

18:58

Во всем лукавец и паяц
Смогу рассказать о них, об их обычаях, настолько непонятных мне, что почти их не замечаю, и настолько чуждых их прошлому, что хочется воскликнуть: «Точно ли из великого народа родились те, кого я вижу сейчас?»
Первое: они не почитают отца и мать так, как нужно, и часто вступают с ними в перепалки и баталии. Многие, кто достигает определенного возраста, воображают, что на них надели ярмо, и пытаются сбросить его, как брыкливый конь. Они не помнят предков и не верят ничему, и даже гордятся своим неверием.
Мужчины их настолько выродились, что даже имена отпрыскам – плоти своей – позволяют выбирать женщинам, этим пустейшим и вздорным созданиям, у которых язык длиннее шлейфа, а слова сыплются с губ часто, как зерно с желоба. И нередко случается, что женщина называет сына по своему разумению и первым попавшимся именем, забыв о неразрывности его с судьбой; называет и говорит мужу, а тот лишь кивает головой, соглашаясь с пустомелей.
Женщины их настолько выродились, что высмеивают обычаи своих бабок и потешаются над ними; и даже за подвиг считают следовать супротив им. Они смешались с другими и взяли в мужья непригодных им, и родившиеся от них дети, не понимая, где правда и кого слушать, находились в растерянности.

09:11

Во всем лукавец и паяц
У тех, кто не занимается рукотворчеством, может возникнуть убеждение, что для работы сгодится любая мелкая безделушка: этикетки с бутылок, порванные бусы, брелоки, брадсы. И часта ситуация, когда мастеру не нужно то, что ему предлагают, потому что необычного там мало, а много посредственности.
В рассказах многие могут предложить свой сюжет - нередко про любовь или байку из жизни.

14:14

Во всем лукавец и паяц
Закрылся - пусть постоит закрытым. Зато у меня будет повод помнить о том, сколько осталось дней до полного удаления дневника. Для меня эти дни важны, я помню их точное количество; но, кроме меня, вряд ли вообще кто-то за ними следит.
Так и в жизни: то, что происходит со мной, важнее войны в Руанде, где полным-полно смертей. Чужая смерть несерьезна на фоне событий моей жизни.

**
А затем, позже, я всё, что переживаю - я отражу в одной из глав о Кузикове. Для настоящего писателя мало было бы сказать, что Кузиков соблазнился, для него важным было бы понять, отчего он соблазнился. Говоря фразу: "Кузиков испугался", я позаимствую ее у другого, так как сам знаю только, что чиновник должен был испугаться; мне так подсказывает ум; но моя душа хочет пережить кузиковский испуг и вожделение. Учитель писал, что всё нужно изначально заключать себе в душу и лишь затем. извлекая оттуда понимание, говорить другим; знание, просто повтореное за кем-то, по силе пользы равна попугаячьему повторению слов - забавно и пусто.

13:45

Во всем лукавец и паяц
По мотивам рассказа «Адский космический пекарь»

Те, кто любит в рассказах событийную часть, вряд ли вообще его поймут: рассказ составлен в виде несерьезного произведения со множеством умышленно-глупых ситуаций, таких, как эпизод о похищении противня. Те, кто стоит в рядах событийщиков и чей девиз «Побольше действия, поменьше размышлений!» - те не поймут его и быстро перелистают, ибо невозможно, имея логичный ум, читать дурацкие умозаключения главного героя.
Те, кто останется, увидят, что рассказ написан о некоем Маркине-Дагоне. О человеке, в котором две сущности, как в докторе Джекиле, только одна сущность совершенно не подозревает о другой. Также там есть межзвездный корабль, летящий к неясной цели, которую капитан изредка озвучивает: «Дагон…», и на борту его экипаж из веселящихся людей.
Дагон – злодей, достойный стать вторым Гитлером, Сталиным, Иродом. Миры, по которым прошелся Дагон, лежат в руинах; оставшиеся правительства страшно бояться подобной участи, потому и решают принять меры против преступника. Они захватили Дагона и поместили на корабль, летящий неизвестно куда.
читать дальше

17:59

Во всем лукавец и паяц
Черт его знает, что происходит этим летом. Не являясь человеком добрым по натуре, я охотно помогаю другим, но, поскольку не добр - то не получаю от чужой радости ровно никакого удовлетворения. Тут я совсем похож на Вальмона. Или скажем по-другому: понимая человека, я заранее обесцениваю все эмоции, которые приносят мне добрые поступки, ибо умею глядеть в них под разными углами и подозреваю себя в пороках.
Создать о себе репутацию хорошего человека стоит всего ничего; когда мне говорят, что я хороший человек, мне остается только молчать, потому что я никогда не лгу самому себе.

Хочу немного побороться со собой

22:57

Во всем лукавец и паяц
А я опять брежу рассказом. Так и бегаю по кругу, от рассказа до рассказа; ко всему привыкаешь, даже к бесконечным кругам
Только часто становится скучно одному на этих кругах. Тоскливо одному, хоть бы кто бежал рядом...

В триклинии дома, на широких ложах лежали два старика. Облокотившись на пурпурную подушку, один из них, старик с брюзгливым и властным лицом, копался в блюде с виноградом. Второй держал чашу с вином и изредка ее пригубливал, не в силах выпить больше. Раб в голубой тонкой тунике стоял напротив ложа и готов был по первому взгляду предупредить любое желание хозяина и его гостя. Непринужденная беседа давно потухла.
- Что ты не весел, Антоний? – старик, наконец, выбрал ягоду и отправил ее в рот, запив вином. – Пьешь – не пьянеешь, друг тебе не в радость; всё думаешь о чем-то.
- Старым я стал, - помедлив, ответил Антоний. – Умирать мне скоро.
- Эка невидаль, - усмехнулся старик, без тени веселья в глазах. – Ты говоришь так, словно тебе одному предстоит этот печальный жребий, а я и самый последний из моих рабов избежим такой участи.
Антоний снова помедлил.
- Не так тоскливо было бы умирать, знай я, что после кончины меня будут долго помнить.
На эти слова старик разразился хриплым смехом, словно птица закаркала
- Узнаю тебя, Антоний! Всю свою жизнь, всю жизнь…! Как был тщеславен по молодости, и остался таким же.
- Дерево моего тщеславия еще больше выросло и укрепилось, - ответил Антоний. – Раньше это был прутик, росток, а теперь старая олива.
- Но ты сам ничего не сделал, и времени не осталось вовсе, - старик умолк и взглянул на друга, заметив тень, пробежавшую по его лицу – слова достигли цели и отравили всё проглоченное.
После чего воцарилась тишина и долго не прерывалась. Когда же старик закрыл глаза и уже задремал, Антоний спросил его и прогнал пугливый сон.
- У тебя не осталось тщеславия? Тебе не обидно кануть в безвестность?
Старик снова потянулся к золотому блюду.
- Ничего у меня не осталось, - проворчал он. – Ни тщеславия, ни гордости. Даже пища не приносит того наслаждения, что раньше, я болен желудком. Нам бы поменяться с тобою местами, Антоний… Мне твое здоровье, позволяющее есть не по мере, а тебе мою посмертную славу. Получилась бы хорошая сделка, и ты остался бы доволен.
Прошла минута.
- И чем же ты отличился, что так уверен в себе? – спросил Антоний, не поборов любопытства. – Всего лишь один из прокураторов.
- А? – встрепенулся старик. – Ты все о славе… Будут помнить, Антоний, будут. Я распял бога.

Во всем лукавец и паяц
…а неподалеку стоящий Хасан смотрел, в который раз за последние дни, в небо. Саид сжал кулаки - до того ненавистна сделалась ему эта поза; все люди в караване время от времени замирали недвижимо и смотрели вверх, силясь понять, что происходит. А там было солнце, выбелившее небо до белизны песка, солнце, и ничего больше. Незаходящее солнце. Шли дни, и сложились в неделю, пока оно висело, и каждый, кто смотрел вверх, мог вспомнить эти семь дней.
- Что ты там видишь? – крикнул Саид, впившись ногтями в ладони.
Не ответил Хасан, только опустил голову; губы его потрескались и напоминали русло высохшего ручья. Он подошел к мулу и схватил бурдюк с водой, встряхнул, определяя на слух уровень содержимого – вода плеснула у донышка, и пугающе легким оказался бурдюк. Хасан припал к горлышку и сделал большой глоток.
- Уже поздняя ночь, - сказал он, вытерев губы и завязав горлышко. – Надо хоть немного поспать.
- Солнце еще не зашло, - рассмеялся Саид.
Хасан: - Скажешь еще слово, и я вобью его тебе обратно в глотку.
Саид молчит. Хасан устало опускается на песок, обхватив руками колени. Они долго молчат.
Саид: - Хасан…
Хасан поднимает голову и смотрит на него.
Саид: - Хасан… помнишь табличку?
Хасан: - Какую?
Саид: - Ту, что я нашел в песке, под копытом мула. Я ее выбросил… Хасан, я знаю, что приключилось с солнцем – это я заставил его замереть…
Хасан молчит и смотрит на товарища. Саид (возбуждаясь):
- Ты, может, заметил: солнце не двигается. Оно прекратило свой путь по небосклону. Всё остановилось, и зачем караван продолжает идти, мне непонятно. В ту ночь, когда я нашел таблетку, я не мог уснуть; вино оказалось кислым, а красавица недоступной. В полудреме лежа в постели, я думал; мной овладело состояние, что бывает лишь между сном и явью, когда ум не может заснуть окончательно, а тело не хочет вставать. В такое время невольно можно вспомнить события прошедшего дня… Я припомнил свою находку. Этого оказалось достаточно, чтобы мое любопытство разгорелось, и заставило сделать выбор – я вскочил и бросился искать табличку в сброшенном платье. Вскоре я нашел ее и зажег светильник, приблизив к огню табличку. Мне хотелось понять, что там написано… Вспомнив, что захватил в дорогу одну книгу, открывающую тайны, я разыскал ее и перелистал страницы.
Тщетно! Ни один из приведенных знаков не совпал, и я остался в том же неведении, что и час назад. Было позднее время, полная ночь. Бросив табличку и книгу, погасив светильник, я лег в постель и уснул.
Нет, всё случилось не в ту же ночь; в ту я проспал как убитый до рассвета и только верблюжий рев с трудом разбудил меня – проклятое животное вздумало орать у меня над ухом. Собираясь в путь, я бросил табличку в песок, она до сих пор лежит на месте одной из стоянок. И однажды она мне приснилась, хотя я уже успел позабыть ее; приснилась так, словно лежала передо мной. Я бросил мимолетный взгляд на виток одного символа, что помню до сих пор; он отозвался в ответ образом.
Понимаешь ты меня, Хасан? Во сне я понял, что означают мертвые письмена. Каждая из начертанных линий несла в себе целый образ, что иногда нужно было выразить не одним словом; что по сравнению с этим наш алфавит? У нас каждая буква определяет лишь звук, ей соответствующий, а там каждая линия несла представление о предмете. Я прочитал, наконец, свою находку.
Табличка оказалась игральной костью…
Кто ее потерял? Во сне, взяв ее в руки, я вертел во все стороны и читал письмена, и понимал прочитанное. Я понял игру, и понял, что эта кость пуста: если игрок запутался, с неё можно начать новый виток. Кто ею пользовался? Где-то идет игра… Ты слышал, что перед войной рождается много мальчиков. Кости брошены, выпала война, и нужно восполнить будущие потери. Всё, что меня окружало, вмиг оказалось предрешенным ходом игры.
Согласившись начать всё сначала, бросил я табличку; пусть я не знал тогда о правилах, но принял участие. Вселенная замерла, она ждет продолжения, она ждет второго хода. Но рука моя пуста… Вселенная ждет… Солнце стоит на месте. Ветер замер. Пустыня во все стороны. Где-то есть жизнь, есть вода и города, базары и женщины, ослы и пальмы; где-то идет игра, и пока не кончается. Здесь же, в пустыне, я решился начать новую игру. Караван теперь вне времени, мы никогда не увидим других людей, если я не брошу вторую кость. У меня ее нет. Прости меня, Хасан.

Вот что сказал Саид своему товарищу.

"Пропавший караван"


Во всем лукавец и паяц
... и когда настал полуночный час, караван постигло странное и страшное явление - солнце не опустилось за барханы, а продолжало невозмутимо висеть в небе...

И пошли случаи один за другим, словно мало оказалось незаходящего солнца. Кто-то вспомнил о глиняной таблетке, найденной Саидом под копытом своего мула, и о письменах на ней; спросил Саида, а тот ответил, что её потерял давно. Затем, однажды утром, Али, предводитель каравана, Али, подкрашивающий втайне бороду и унизавший пальцы перстнями, Али в пестрой, как одеяние попугая, одежде – он вдруг соскочил со своего белого осла и взвыл громко, как шакал. Верблюды от неожиданности шарахнулись в стороны, гремя медной посудой в тюках. Погонщики, оторопев, замерли, забыв успокоить животных. Женщины ахнули и закричали. А Али стоял и выл, задрав черную бороду к белому небу.
Затем он резко оборвал вой, повернулся вокруг себя, как волчок, и стал поспешно срывать с жирных пальцев перстни. Рубиновые, сапфировые, изумрудные, бриллиантовые капли, оправленные в серебро и золото, он швырял в песок, под ноги верблюдам, говоря:
- Нет! Нет!
Люди стояли недвижимо, и никто не нагнулся за несметным богатством, валяющимся под копытами. Одного перстня хватило бы любому погонщику, чтобы год жить не работая, в веселье и приятности. Когда последнее кольцо упало на землю, Али стал срывать с себя расшитый халат, потом схватил за шею белого осла и поцеловал в бархатные губы:
- Милый мой! Любимый мой осел! Ты единственный, кто всегда был верен мне; посмотри на них (он указал на свой караван) – они шли за мной только ради денег! Посмотри на моих женщин, моих наложниц, и скажи: разве красавицы любили меня за мою внешность? Нет, за деньги, я мог один им дать то, что не даст сотня других мужчин. Они вьются вокруг меня как мухи вокруг медовой лепешки, отцы и матери замирали от счастья, когда я брал их дочерей в свой дом. По своей ли охоте они шли туда, любовь ли их вела?
Нет!
Один ты, мой любимый осел, по любви приветствовал меня ревом каждое утро и тянулся ко мне, даже если я не приносил лакомство. Ты один не проявлял упрямства, даже если я навьючивал тебя сверх меры. Ты не обманывал меня, не замышлял черных измен. А всё потому, что ты любишь меня; я выкормил тебя еще маленьким, когда ты потерял мать, и с той поры ты меня любишь. Как получилось, что в конце своего пути я, имеющий сотню жен и пятьсот наложниц, тысячи рабов и верблюдов – как получилось, что я нашел только одно бескорыстное сердце?
Больше Али не мог говорить: слезы застилали его глаза, и голос прерывался всхлипами. Его наложница, красивая девочка двенадцати лет, тоже заплакала от страха. Успокоившись немного, прошептал Али на ухо ослу, глазами указав на своих людей:
- Многие из них могут похвастать, что в смертную минуту рядом будет любящее сердце?
Угрюмые погонщики подошли и пытались его вразумить, своего предводителя, стоящего в разодранном халате и с растрепанной бородой. Один сказал:
- Полно уже, хватит.
Другой: - Он целый день ехал с непокрытой головой, и солнце замутило ему разум. Наш Али помешался.
Третий: - Пустыня кого хочешь сведет с ума. Дайте только выбраться (а мы выберемся обязательно!), и все станут прежними. Прикройте ему голову, чтобы не напекало солнце.

Говорившие верили, что скоро выберутся из пустыни, но припадок Али, а больше его слова, заползли в умы и породили смертный тоскливый страх, заставивший кровь заледенеть в пальцах: а как они не выберутся? Если уже и предводитель не верит, что пустыня их отпустит. Неужели никогда больше не увидят они старинных стен города, не услышат крики базара, не вдохнут запах плова, не погладят лист пальмы? Они гнали прочь такие мысли и еще не знали, что весь мир стал пустыней, и куда не пойдешь – всюду будет раскаленное солнце и раскаленный песок. Маленький караван, черной лентой пересекающий белый песок, казался насмешкой жизни, длящейся ровно до той поры, пока слышен плеск в бурдюках.
Ушел караван дальше, за барханы, увел за собою безумного предводителя, а перстни остались лежать на песке. Никто не посмел поднять хоть один из них.

"Пропавший караван"


И это - рассказ?
Аристархия, хоть одно дело я сделал: объяснил, откуда в песке лежали рубины

19:45

Во всем лукавец и паяц
Я направился на Дровяную улицу, к дому 4, где проводился книжный развал. После недолгих поисков, среди бумажных кип распространенного чтива, мне попался кусочек может не золота, но никак не меньше серебра – «Рассказы магов».
Книга, пощажённая жадными глазами и руками предыдущих посетителей, помеченная клеймом «АК», стала единственной моей добычей. Среди ярких обложек фантастики и детективов она уцелела лишь потому, что затесалась туда случайно, благодаря нелепой картинке на обложке и названию. Люди, читающие русский фэнтези, раскрывали ее и оставляли, увидев вводные слова Кортасаровой статьи. Те, кто дружил с аргентинцами, в эту часть развала не заходили.
«О восприятии фантастического – этим утром Теодор В. Адорио поступил, как и положено коту…»
Теодор встретил меня еще у входа, когда с улицы я повернул под арку, разыскивая подъезд. Он оказался котом самой угадываемой расцветки – серой в полоску. Теодор В. Адорио вышел из-за угла, образованного выступом с водосточной трубой; вышел словно старый привратник – бедно одетый, но с достоинством во взгляде. Не подходя близко (ему были непонятны нежности домашних котов) он остановился и внимательно посмотрел на меня: так мог смотреть город, весь Петербург уместился в черных зрачках и худом теле. Я вошел в подъезд.
Когда я вышел с книгой, Теодор всё ещё оставался во дворе, но теперь стоял на газоне, почти скрывшись в высокой траве и не обращая внимания на пасущихся поблизости голубей; я видел над листьями полосатый затылок с острыми треугольными ушами. Я позвал его – Теодор не оглянулся, лишь прянул ухом.

**
Да, я совсем забыл сказать - в "Рассказах магов" я нашел сборник новелл, количеством в сто штук; их авторы жили в Аргентине, Гватемале, Перу, Колумбии, Никарагуа и других странах, то есть в Латинской Америке. О качестве книги могло бы сказать и "АК", но более красноречиво выступили в рядах Аргентины Борхес, Касарес и Кортасар. Другие, думаю, под стать им; я бегло прочитал три новеллы кубинцев, оставивших после себя ощущение, что на моем языке побывало нечто вкусное.
"Больше всего на свете я люблю слово звучащее" - Арреола.
Вот и всё.

12:01

Во всем лукавец и паяц
Кузиков даже зажмурился и от удовольствия потянулся всем телом, вспомнив недавний сон и вновь переживая его. Снилось ему тогда, что все у него в достатке; он помнил приятные ощущения полноты внутри души, когда смотрел на череду вещей и знал – «Мои они, мои». Проснувшись, он испытал что-то вроде легкой грусти, очень ему хотелось, чтобы сон наяву приключился; хотелось ему всё то, что увидел – и машину, топорщившую хищную узкую морду, и дом каменный, и костюм с отливом. «Было б у меня все это, я бы каждый день на машине ездил… после работы в собственный дом, в лесочке… женился бы… Эх!»
Улыбаясь, он мечтал так, как умеет мечтать русский человек, представляя, что всего у него вдосталь, и не делая для того никаких движений. Он в уме давно распорядился и деньгами, и положением своим; представил в лицах, как к нему на прием заходят боком посетители, и даже – какой солдат не мечтает быть генералом! – как начальник ему улыбается и чуть кланяется.

**
А, мечтает он, вот и домечтался;в общем, Кузикова уже можно переписывать. Сцены легли.

А мечтать русские умеют; немец - он практичное существо, он думает о синице в руках, а русские смотрят на журавля в небе. Только настоящему русскому характеру присуща интересная черта, когда ему ничего не жалко даже для незнакомца, когда в горячем порыве он легко расстанется с последними деньгами. Водка еще больше распаляет эту черту в русском человеке.
Он старается не думать, что станется потом, когда пройдет угар и схлынет волна, для него дорога настоящая минута, а не будущая.
Практичные русские, населившие недавно города, любящие немецкий счет и знающие себе цену, на деле - обычные татары, прославленные хитростью. И пусть даже в них нет ни капли татарской крови, они сродни им по духу, имеющемму большую силу, чем кровь.